Геннадий Краснопёров (mysoulgarden) wrote,
Геннадий Краснопёров
mysoulgarden

«ВОСПИТАНИЕ ЕГО ПРЕДОСТАВЛЕНО БЫЛО ПРИРОДЕ" (2)

СЕГОДНЯ ИСПОЛНИЛОСЬ 205 ЛЕТ
СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ САМОБЫТНОГО
РУССКОГО ПОЭТА
АЛЕКСЕЯ ВАСИЛЬЕВИЧА КОЛЬЦОВА
(3 (15) ОКТЯБРЯ 1809 – 29 ОКТЯБРЯ (10 НОЯБРЯ) 1842)

(Продолжение)

Таким образом, в раздолье этого чтения и в попытках на стихотворство прошло пять лет. Кольцов достиг семнадцатилетнего возраста, и тогда с ним совершилось событие, имевшее могущественное влияние на всю жизнь его. Мы уже говорили, что Кольцов принадлежал к числу тех страстных организаций, которые рано открываются для всех симпатий сердца, для любви и дружбы в особенности. До сих пор это были чувства и привязанности хотя жаркие, но детские: теперь настала пора чувств и привязанностей другого рода. В семейство Кольцова вошла молодая девушка, в качестве служанки. Несмотря на низкое звание, она получила от природы все, чем можно было потрясти в основании такую сильную и поэтическую натуру, какова была натура Кольцова. И его чувство не осталось без ответа. Не знаем, долго ли продолжалась эта связь; но знаем, что она не была шалостью или легким безотчетным чувством, впервые пробудившеюся потребностию молодой кипящей крови. Нет, это была страсть глубокая и сильная, влияние которой Кольцов чувствовал всю жизнь свою. Он не только любил, он уважал, свято чтил предмет своей любви, в котором нашел свой осуществленный идеал женщины, еще не мечтая об идеалах и не ища их. Но эта связь, составлявшая жизнь и блаженство молодого поэта, не нравилась его семейству и даже беспокоила его. Известное дело, что в этом сословии первое задушевное желание отца состоит в том, чтобы поскорее женить своего сына на каком-нибудь размалеванном белилами, румянами и сурьмою болване с черными зубами и хорошим, соответственно состоянию семьи жениха, приданым. Связь Кольцова была опасна для этих мещанских планов, не говоря уже о том, что в глазах диких невежд, простодушно и грубо чуждых всякой поэзии жизни, она казалась предосудительною и безнравственною. Надо было разорвать ее во что бы ни стало. Для этого воспользовались отсутствием Кольцова в степь, - и когда он воротился домой, то уже не застал ее там... Это несчастие так жестоко поразило его, что он схватил сильную горячку. Оправившись от болезни и призанявши у родных и знакомых деньжонок, он бросился, как безумный, в степи разведывать о несчастной. Сколько мог, далеко ездил сам, еще дальше посылал преданных ему за деньги людей. Не знаем, долго ли продолжались эти розыски; только результатом их было известие, что несчастная жертва варварского расчета, попавшись в донские степи, в казачью станицу, скоро зачахла и умерла в тоске разлуки и в муках жестокого обращения...



Эти подробности мы слышали от самого Кольцова в 1838 году. Несмотря на то, что он вспоминал горе, постигшее его назад тому более десяти лет, лицо его было бледно, слова с трудом и медленно выходили из его уст, и, говоря, он смотрел в сторону и вниз... Только один раз говорил он с нами об этом, и мы никогда не решались более расспрашивать его об этой истории, чтоб узнать ее во всей подробности: это значило бы раскрывать рану сердца, которая и без того никогда вполне не закрывалась...

Эта любовь, и в ее счастливую пору и в годину ее несчастия, сильно подействовала на развитие поэтического таланта Кольцова. Он как будто вдруг почувствовал себя уже не стихотворцем, одолеваемым охотою слагать размеренные строчки с рифмами, без всякого содержания, но поэтом, стих которого сделался отзывом на призывы жизни, грудь которого носила в себе богатое содержание для поэтических излияний. Пьесы: "Если встречусь с тобой", "Первая любовь", "К ней" ("Опять тоску, опять любовь"), "Ты не пой, соловей", "Не шуми ты, рожь", "К милой", "Примирение", "Мир музыки" и некоторые другие явно относятся к этой любви, которая всю жизнь не переставала вдохновлять Кольцова. Натура Кольцова была крепка и здорова физически и нравственно. Как ни жесток был удар, поразивший его в самое сердце, но он вынес его, не закрыл глаз своих на природу и жизнь, не оглох к их обаятельным призывам, не ушел внутрь себя, не забился в какие-нибудь сладковато-мистические утешения, как это делают после несчастия нравственно слабые натуры. Нет, он взял свое горе с собою, бодро и мощно понес его по пути жизни, как дорогую, хотя и тяжкую ношу, не отказываясь в то же время от жизни и ее радостей. В своем поэтическом призвании увидел он вознаграждение за тяжкое горе своей жизни и весь погрузился в море поэзии, читая и перечитывая любимых поэтов и, по их следам, пробуя сам извлекать из своей души поэтические звуки, которыми она была переполнена. К тому же, он уж не имел больше надобности носить свои стихотворения на суд к книгопродавцу, потому что нашел себе советника и руководителя, какого давно желал и в каком давно нуждался. И когда постигла его утрата любви, у него, как бы в вознаграждение за нее, остался друг. Это был человек замечательный, одаренный от природы счастливыми способностями и прекрасным сердцем. Натура сильная и широкая, Серебрянский, будучи семинаристом, рано почувствовал отвращение к схоластике, рано понял, что судьба назначила ему другую дорогу и другое призвание, и, руководимый инстинктом, он сам себе создал образование, которого нельзя получить в семинарии. В его натуре и самой судьбе было много общего с Кольцовым, и их знакомство скоро превратилось в дружбу. Дружеские беседы с Серебрянским были для Кольцова истинною школою развития во всех отношениях, особенно в эстетическом. Для своих поэтических опытов Кольцов нашел себе в Серебрянском судью строгого, беспристрастного, со вкусом и тактом, знающего дело. В послании к нему (написанном неизвестно в котором году - должно быть между 1827 и 1830) Кольцов говорит:

Вот мой досуг; в нем ум твой строгий
Найдет ошибок слишком много;
Здесь каждый стих - чай, грешный бред.
Что ж делать! Я такой поэт,
Что на Руси смешнее нет.
Но не щади ты недостатки,
Заметь, что требует поправки.

Это послание вполне обнаруживает взаимные отношения обоих друзей и как важен был Серебрянский для развития таланта Кольцова. В самом деле, только с тех пор, как он сошелся с Серебрянским, и прежние его стихотворения и вновь написанные достигли той степени удовлетворительности, что стали годиться для печати. Одни из них он поправлял по совету Серебрянского, а насчет удававшихся сразу был спокоен, опираясь на его одобрение. Но недолго пользовался Кольцов советами своего друга. Серебрянскому надо было избрать себе дорогу, и не столько по влечению, сколько по расчету, поприще врача он предпочел другим, чтобы не отчаиваться в будущем, по крайней мере, в куске хлеба, и поступил в Московскую медико-хирургическую академию.

Как бы то ни было, но поэтическое призвание Кольцова было решено и сознано им самим. Непосредственное стремление его натуры преодолело все препятствия. Это был поэт по призванию, по натуре, - и препятствия могли не охладить, а только дать его поэтическому стремлению еще большую энергию. Прасол, верхом на лошади гоняющий скот с одного поля на другое, по колено в крови присутствующий при резании, или, лучше сказать, при бойне скота; приказчик, стоящий на базаре у возов с салом, - и мечтающий о любви, о дружбе, о внутренних поэтических движениях души, о природе, о судьбе человека, о тайнах жизни и смерти, мучимый и скорбями растерзанного сердца и умственными сомнениями, и в то же время деятельный член действительности, среди которой поставлен, смышленый и бойкий русский торговец, который продает, покупает, бранится и дружится Бог знает с кем, торгуется из копейки и пускает в ход все пружины мелкого торгашества, которых внутренне отвращается как мерзости: какая картина, какая судьба, какой человек!.. Возвращаясь домой, он встречает не ласку, не привет, а грубое, дикое невежество, которое никак не может простить ему того, что он хочет быть человеком и в этом отношении уже резко отличился от невежественных животных в человеческом образе. Но у него есть книги,

Много дум в голове,
Много в сердце огня! -

и он закрывает глаза на грязную действительность, не замечает презрения, не видит ненависти. Презрение, ненависть!.. За что же?.. Кому он сделал зло, кого обидел? Не жертвует ли он лучшими своими чувствами, благороднейшими своими стремлениями этой грязной и сальной действительности, чтобы тяжким трудом и скучными хлопотами, в чуждой ему сфере способствовать материальному благосостоянию своего семейства? Но, увы, удивляться этому презрению и этой ненависти без причины значит не знать людей. Сойдитесь с пьяницей, сами оставаясь трезвым человеком: он невзлюбит вас. Неряха никогда не простит вам опрятности, низкопоклонник - благородной гордости, негодяй - честности. Но еще более невежество не простит вам ума и стремления к образованности. И как простить! Не желая оскорблять его, будучи с ним ласковы и обязательны, вы все-таки унижаете его вашим достоинством, вы - живой упрек ему! И если это невежество - пожилой, почтенный человек, ничего не умеющий делать, а вы юноша, который и в житейских делах превосходит его способностию и соображением: тогда он лютый, непримиримый враг ваш. Он воспользуется вашими услугами, выжмет вас насухо, как апельсин, а потом растопчет ногами и выбросит за окно, видя, что вы уже больше не нужны ему...

Слух о самородном таланте Кольцова дошел до одного молодого человека, одного из тех замечательных людей, которые не всегда бывают известны обществу, но благоговейные и таинственные слухи о которых переходят иногда и в общество из тесного кружка близких к ним людей. Это был Станкевич, сын воронежского помещика, бывший в то время в Московском университете и приезжавший на каникулы в свою деревню, а оттуда иногда и в Воронеж. Станкевич познакомился с Кольцовым, прочел его опыты и одобрил их. В 1831 году Кольцов, по делам отца своего, приехал в Москву и через Станкевича приобрел там несколько новых знакомств, впоследствии довольно важных для него. В это время две или три пьески его были напечатаны с его именем в одном, впрочем, довольно плохом московском журнальце. Для Кольцова, еще не смевшего верить в свой талант, это было лестно и приятно. Впоследствии Станкевич предложил ему на свой счет издать его стихотворения. Это намерение было выполнено в 1835 году. Из довольно увесистой и толстой тетради Станкевич выбрал 18 пьес, показавшихся ему лучшими, и напечатал их в маленькой опрятной книжке, которая доставила Кольцову большую известность в литературном мире. Правда, тут больше всего действовало волшебное словцо: поэт-самоучка, поэт-прасол, - и будь эти 18 стихотворений изданы как произведения человека хотя бы и крестьянского звания по рождению, но кончившего курс в университете и уже служившего чиновником в департаменте, на них не обратили бы такого внимания. Но надо и то сказать, что в этой книжке видно было больше обещание в будущем сильного таланта, нежели сильный талант в настоящем.

1836 год был эпохою в жизни Кольцова. По делам отца своего, он должен был побывать в Москве и Петербурге и пробыть довольно долгое время в обеих столицах. В Москве он коротко сблизился с одним молодым литератором, с которым познакомился еще в первый приезд свой в Москву. Новый приятель познакомил его со многими московскими литераторами. Эти знакомства обогатили его книгами, потому что почти каждый литератор спешил дарить его своими сочинениями и изданиями. Таким образом, библиотека его в короткое время значительно умножилась. Что же касается до чести знакомства со всеми литературными знаменитостями, большими и малыми, - то нельзя сказать, чтобы Кольцов добивался ее или слишком дорожил ею. С одной стороны, он был скромен и робок, а с другой, в нем сильно было чувство своего человеческого достоинства, и потому он не любил быть на выставке. По чувству деликатности и благодарности, он позволял принимавшим в нем участие людям развозить его по литературным знаменитостям; но играл тут более пассивную, нежели деятельную роль. Он никак не мог убедиться, чтобы он, по своим достоинствам, имел право на внимание чуждых ему людей. Представляться кому бы то ни было в качестве таланта или литературной редкости ему было и неловко и больно. Притом же Кольцов был очень проницателен и имел много такту: он очень хорошо понимал и видел, что одни принимали его как диковинку, смотрели на него, как смотрят на заморского зверя, на великана, на карлика; что другие, снисходя до равенства в обращении с ним, были в восторге от своей просвещенной готовности уважать талант даже и в мещанине и что только слишком немногие протягивали ему руку с участием и искренностию. Некоторые смотрели на него с чувством своего достоинства и говорили с ним тоном покровительства; а некоторые только из вежливости не оборачивались к нему спиною. Все это он очень хорошо видел и понимал. Один знаменитый московский литератор обошелся с ним очень сухо, хотя и вежливо; потом, встретившись с молодым литератором, который представил ему Кольцова, начал над ним подшучивать: "Что-де вы нашли в этих стишонках, какой тут талант? Да это просто ваша мистификация: вы сами сочинили эту книжку ради шутки". Другой, тоже очень известный литератор, не нашел ничего поэтического в наружности, манерах и словах Кольцова, а, напротив, увидел в нем очень положительного человека, из чего и заключил, что у него не может быть таланта... Это последнее заключение особенно замечательно: так судит толпа о поэте! Не находя в себе довольно способности, чтоб из сочинений поэта удостовериться в его таланте, - она требует от него, чтоб он показывался перед нею не иначе, как в поэтическом мундире, то есть с кудрями до плеч, с вдохновенным взором, с восторженною речью, с поэтическим опьянением или безумием в манерах и движениях. Тогда ей легко признать его поэтом. Но, увы! Кольцов нисколько не подходил под этот идеал поэта: он был слишком умен, слишком хорошо знал жизнь и людей, чтобы играть глупенькую и пошленькую роль энтузиаста. Он не любил обращать на себя внимание и думал, что в обществе особенно должно держать себя прилично, быть просто человеком, как все, а не гением, не поэтом. Он не принадлежал к числу тех глупцов, которые думают, что если им удалось скропать порядочную статейку, повестцу или десяток стихотворений, то все должны почитать за счастие видеть их, и что кому они протянули свою руку, тот должен быть без ума от радости. Кольцов не был скор ни на знакомства, ни на дружбу. Когда он видел с чьей-нибудь стороны слишком много ласки к нему, это пугало его и заставляло быть осторожным. Он никак не мог подумать, чтобы в нем было что-нибудь особенное, за что нельзя было не любить его. "Что я ему? Что такое во мне?" - говаривал он в таких случаях. Но когда он сходился с человеком, когда уверялся, что тот не из прихоти, а действительно расположен к нему, и что он сам может платить ему тем же, - тогда раскрывал он свою душу, и на его преданность можно было положиться, как на каменную гору. Он умел любить, глубоко чувствовал потребность дружбы и любви и, как немногие, был способен к ним; но не любил шутить ими...

Однако ж знакомства с литературными знаменитостями были для него не без приятности. Когда он освобождался от замешательства первого представления и сколько-нибудь освоивался с новым лицом, оно интересовало его. Говоря мало, глядя немножко исподлобья, он все замечал, и едва ли что ускользало от его проницательности, - что было ему тем легче, что каждый готов был видеть в нем скорее замешательство и нелюдимость, нежели проницательность. Ему любопытно было видеть себя в кругу тех умных людей, которые издалека казались ему существами высшего рода; ему интересно было слышать их умные речи. Много ли наслушался он их, об этом мы кое-что слышали от него впоследствии...

В Петербурге Кольцов познакомился с князем Одоевским, с Пушкиным, Жуковским и князем Вяземским, был хорошо ими принят и обласкан. С особенным чувством вспоминал он всегда о радушном и теплом приеме, который оказал ему тот, кого он с трепетом готовился увидеть, как божество какое-нибудь, - Пушкин. Почти со слезами на глазах рассказывал нам Кольцов об этой торжественной в его жизни минуте. Кто познакомился в Петербурге с первыми литературными знаменитостями, тому ничего не стоит перезнакомиться с второстепенными. Сперва он и здесь больше все молчал и наблюдал, но потом, смекнув делом, давал волю своей иронии... О, как бы удивились многие из фельетонных и стихотворных рыцарей, если бы могли догадаться, что этот мужичок, которого они думали импонировать своею литературного важностию, видит их насквозь и умеет настоящим образом ценить их таланты, образованность и ученость...

В 1838 году Кольцов опять был по делам в Москве и Петербурге. В этот раз он особенно долго жил в Москве, и до отъезда в Петербург и по возвращении из него, и жизнь в Москве тогда особенно полюбилась ему. Постоянно приятное расположение духа было причиною, что он написал в это время много хорошего. Возвращение домой было для него довольно грустно. Он вдруг почувствовал, что есть другой мир, который ближе к нему и сильнее манит его к себе, нежели мир воронежской и степной жизни. Им овладело чувство одиночества, которое преодолевалось в нем только любовию к природе и чтением. Вот что писал оп об этом к одному из своих московских приятелей: "В Воронеж я приехал хорошо; но в Воронеже жить мне противу прежнего вдвое хуже; скучно, грустно, бездомно в нем. II все как-то кажется то же, а не то. Дела коммерции без меня расстроились порядочно, новых неприятностей куча; что день - то горе, что шаг - то напасть. Но, слава Богу, как-то я все их переношу теперь терпеливо, и они сделались для меня будто предметами посторонними и до меня почти не касающимися. На душе тепло, покойно. Хорошее лето, славная погода, синее небо, светлый день, вечерняя тишь - все прекрасно, чудесно, очаровательно, - и я жизнию живу и тону всею душою в удовольствиях нашего лета. Благодарю вас, благодарю вместе и всех ваших друзей. Вы и они много для меня сделали, о, слишком много, много! Эти последние два месяца стоили для меня пяти лет воронежской жизни. Я теперь гляжу на себя и не узнаю. Словесностью занимаюсь мало, читаю немного - некогда, в голове дрянь такая набита, что хочется плюнуть; материялизм дрянной, гадкий и вместе с тем необходимый. Плавай, голубчик, на всякой воде, где велят дела житейские; ныряй и в тине, когда надобно нырять; гнись в дугу и стой прямо в одно время. И я все это делаю теперь даже с охотою. Нового не написал ничего - некогда. Воронеж принял меня противу прежнего в десять раз радушнее; я благодарен ему. До меня люди выдумали, будто я в Москве женился; будто в Питер уехал навсегда жить; будто меня оставили в Питере стихи писать. И все встречаются со мной и так любопытно глядят, как на заморскую чучелу. Я сгоряча немного посердился на них за это; но подумал, и вышло, что я был глуп. На людей сердиться нельзя и требовать строго от них нельзя; кривое дерево не разогнешь прямо, а в лесу больше кривого и суковатого, чем ровного. Люди правы: они судят по-своему. Спасибо и за это, и мне они нравятся в этих странностях. Старик отец со мною хорош; любят меня более за то, что дело хорошо кончилось: он всегда такие вещи очень любит. Степь опять очаровала меня, я черт знает до какого забвения любовался ею. Как она хороша показалась, и я с восторгом пел: "Поpa любви" - она к ней идет. Только это чувство было другого совсем рода; после мне стало на ней скучно. Она хороша на минуту, и то не одному, а сам-друг, и то ненадолго. К ней приехал погостить, - и в город, в столицу, в кипяток жизни, в борьбу страстей! А то она сама по себе слишком однообразна и молчалива. Серебрянский доехал до двора, но очень болен; кажется, проживет не более месяцев двух, а может, я ошибаюсь. С моими знакомыми расхожусь помаленьку, наскучили мне их разговоры пошлые. Я хотел с приезда уверить их, что они криво смотрят на вещи, ошибочно понимают; толковал так и так. Они надо мной смеются, думают, что я несу им вздор. Я повернул себя от них на другую дорогу; хотел их научить - да ба! - и вот как с ними поладил: все их слушаю, думая сам про себя о другом; всех их хвалю во всю мочь; все они у меня люди умные, ученые, прекрасные поэты, философы, музыканты, живописцы, образцовые чиновники, образцовые купцы, образцовые книгопродавцы; и они стали мной довольны; и я сам про себя смеюсь над ними от души. Таким образом, все идет ладно; а то что в самом деле из ничего наживать себе дураков-врагов. Уж видно, как кого господь умудрил, так он с своею мудростью и умрет".

В этом письме весь Кольцов. Так писал он всегда и почти так говорил. Речь его была всегда несколько вычурна, язык не отличался определенностию, но зато поражал какою-то наивностию и оригинальностью. Тогдашнее состояние души его выражено в этом письме вернее, нежели как, может быть, думал он сам. Глазам его открылся другой мир; воронежская жизнь сделалась скучна; только прекрасная пора лета составляла всю его отраду; он любил еще степь, но уже не так, как прежде: в первый раз понял он, что она однообразна, что на ней весело быть на минуту, и то не одному... Итак, кончилась эпоха непосредственной жизни. Прошедшее спало с цены, настоящее стало грустно, и взоры невольно начали обращаться на будущее. Прежние знакомства, дотоле сносные и, может быть, даже приятные, сделались невыносимы, и те же люди явились в другом свете. Все родное Кольцова было уже не в опустелом для него Воронеже, а в Москве, и туда стремились все думы его. В семействе своем он горячо любил младшую сестру, и между ними существовала самая тесная дружба. Кольцов видел в сестре много хорошего, уважал ее вкус и часто советовался с нею насчет своих стихотворений, словом, делился с нею своею внутреннею жизнию. Веря в ее к нему задушевное расположение, он делал для нее все, что мог. Настойчивостию, просьбами, лестью, всякими хитростями он склонил своего отца купить ей фортепьяно и нанять учителя музыки и французского языка. Новые связи и отношения, новый мир, открывшийся ему, не ослабил этой дружбы, хотя одной ее ему было уже мало, и сердце его рвалось вдаль. Натура Кольцова была не только сильна, но и нежна; он не вдруг привязывался к людям, сходился с ними недоверчиво, сближался медленно; но когда уже отдавался им, то отдавался весь. Это имело для него гибельные следствия в отношении к некоторым привязанностям: предательство, вероломство, низкие интриги особы, которой он был предан безусловно и которая казалась ему также преданною, были для него страшным ударом. Он все на свете мог перенести, кроме этого, и кошачья лапка имела силу ранить его сильнее львиной лапы... Горячо любил он своего маленького брата, но тот давно уже умер, к его крайнему прискорбию. С отцом он был всегда на политических отношениях, которые и в размолвке и в мире были борьбою. Тут старые предрассудки и невежество явно и тайно боролись с смелым умом и стремлением к свету. Счастливое окончание некоторых важных для благосостояния семейства дел и лестное внимание В. А. Жуковского к Кольцову, - внимание, которому свидетелем был весь Воронеж в 1837 году, способствовали наружному миру и согласию между отцом и сыном. К тому же сын был еще необходим для отца: на нем лежали все торговые дела, на него переведены были все долги, все векселя и обязательства; на его деятельности, его умении и ловкости вести дела лежала участь целого дома, который был в таком положении, что еще несколько счастливо преодоленных препятствий, - и его благосостояние совершенно упрочивалось; но в случае неуспеха должно было следовать конечное разорение.

(Продолжение следует)

Subscribe

  • МЫСЛИ 83-ЛЕТНЕГО (30)

    О ТОМ, КАК СОГРЕТЬСЯ В ХОЛОДНОЙ КВАРТИРЕ В Ульяновске люди мёрзнут в своих квартирах. После необычно жаркого лета в сентябре резко похолодало, были…

  • ВСЁ ВОЗВРАЩАЕТСЯ НА КРУГИ СВОЯ

    На кру́ги своя́ — крылатая фраза, означающая возвращение чего-либо или кого-либо на обычное место, к исходному положению. (Из Словаря) У Старика,…

  • 83 ГОДА ЧЕЛОВЕЧСКОЙ ЖИЗНИ,- МАЛО ЭТОГО!

    «Сколько вам лет?»- Спросили Старика. «Немного.- Ответил он.- 83 года». «83 года! Это же очень много!» - удивились его ответу. «Для меня немного.-…

Buy for 10 tokens
Buy promo for minimal price.
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments